«Башлачёва обожали все поэты и критики, все предказывали ему что-то великое, но у него, судя по всему, был свой собственный договор с Богом, и прожить на этой земле ему получилось недолго.
Мне говорили про него многие, но все не было времени и возможности его услышать. В конце концов девушка по имени Женя упросила меня пойти на улицу Перовской послушать человека. Дом прямо возле Невского, рядом со мной. Башлачёв спел там, наверное, песен десять. Разворошил он меня сильно, хотя это была совсем не та музыка, что мне нравилась.
Но в нём была энергия, в нём было очень интересное чувство слова, и главное - вот это неназываемое: «мын».
Он живой был! Поэтому, придя с концерта, я сказал, что очень сильного человека слушал. Не должен нравиться, а понравился! Потом он приходил ко мне домой, что-то пел, тогда у меня ещё был в гостях Билли Брэгг. Может быть, Джоанна Стингрей это снимала. Потом мы встречались у Сашки Липницкого. И в ДК Связи он приходил к нам перед одним из наших последних концертов. Он был тогда в прекрасном настроении.
Моё первое впечатление от Башлачёва было очень сильным. Столкновение с человеком, в котором от природы есть дар и который умеет им пользоваться, производит впечатление, будто заглянул «в горящую печку. Этот внутренний жар, захлёбывающийся поток всегда действует сильно на кого бы то ни было, не может не действовать. Этот самый дар, Божий дар, есть у всех, просто один из ста тысяч доводит его до ума. Башлачёв его почти доводил, хотя он так и не смог с ним, по-моему, справиться до конца технически. Все забывают, когда говорят, какой он был великий, что он так и не сумел ритмически себя окантовать - так, чтобы его можно было записать на студии, на хорошую аппаратуру. Его поток очень клокочущий, очень неровный.
Он принципиально был непрофессионалом. Сидел несколько месяцев у Липницкого, пытался записать что-то, но так и не получилось. Вернее, что-то получилось, но не то, не совсем то. Потому что, когда он ровный, он сам себе неинтересен. Вот оттого он и был уникальной фигурой, не вписывался даже в те рамки, в которых творил, всё равно из них вылезая. И, честно говоря, много его я слушать не мог.
С ужасом думаю сейчас о том, что нужно было воспринимать всё это как сокровище, а я как-то уж очень спокойно относился. У него ведь были даже не песни, а целые спектакли. Работал ли он над ними? Сказать не могу. Я никогда этого не видел, но, судя по тому, что когда он пел, то останавливал песню, чтобы перевернуть листочек, он писал новую песню тетрадями. Это говорит о том, что ему приходило очень многое. Как будто он выпросил у Бога больше, чем смог поднять. Такое ощущение от него у меня и осталось: он просил у Бога, и Бог дал ему много и сразу. Может быть, вот это он и не смог переработать, обрести внутреннюю гармонию. Хотя последние два года, когда появилась Настя Рахлина, он производил на меня впечатление человека, радующегося жизни. Тяжёлым я его не застал, не видел, мрачным не помню.
Он не выражал своего отношения к моему творчеству - думаю, ему было неудобно, да и мне было бы такое неудобно. Но присутствовало ощущение, что мы, говоря романтически, находимся на одной высоте. Мы испытывали глубокое взаимное уважение. Я его сразу воспринял всерьёз. Безусловно, он поднимал пласт, в который я бы и не сунулся. И вообще, если бы он был жив, «Русского альбома» не было бы. Когда он умер, я ощутил, что мне на плечи ложится какая-то дополнительная часть груза. Вот он ушёл, и кому-то нужно тянуть этот возок. А я совершенно не хотел его тянуть, у меня на то не было ни малейшего желания. Но никуда уже было не деться. Башлачёв начал, он эту штуку поднял и потащил, абсолютно один, и хотя я вроде бы в том же поле, но я - это что-то абсолютно другое. Музыкальная часть этого непонятно чего оставалась необработанной, и отсюда явился мой «Русский альбом». Башлачёв, безусловно, крёстный отец «Русского альбома» - без всякого, повторюсь, моего на то желания.
Мне кажется, он взял больше, чем уже мог вытащить, и надорвался. Московская интеллигенция подняла его на щит и с криком понесла. Не надо было этого делать. Очень сложно чувствовать себя гением, когда ты ещё совсем молодой человек. И вот ему говорят, что он гений, а он ещё не успел свои ноги найти, не успел материал переварить. Если бы он больше знал, ни хрена бы он из окна не выкинулся. По-моему, его подвело то, что от него ждали очень многого. А он полгода или больше, год, - сухой, ничего из него не выжать. Это страшно, я знаю по себе.
Его фотография висела у меня на стене очень долго, хотя я его никогда не слушал. Не могу его слушать - тяжело. Попытался его поставить в своей радиопередаче и понял, что не могу. Я готов признать, что существует такое видение жизни и такой способ передачи этого видения, но он противоречит тому, что я делаю.
Я недавно переслушивал его шуточные песни - они просто плохие. У Высоцкого они настоящие, а Сашка пытался это сделать, но это не его. Они звучали у него неестественно. Можно видеть действительность плохой, мрачной и страшной, но тогда ты ничего с ней не сделаешь. Можно ли черпать силы в том, что злит? Да, глубинный вопль у Башлачёва очень тяжёлый. А злиться или нет?
Брюс Ли говорил: «Не злись!» Потому что тогда ничего не сделаешь. У меня такое устройство: когда я злюсь, то ничего не могу сделать или могу сделать что-то очень ничтожное. А когда я вижу мир как нечто прекрасное, я могу что-то сделать. Для того чтобы понять, что являлось основой творчества Башлачёва, необходимо задуматься о вещах очень сложных, о невысказываемых вещах. Башлачёв никогда не был забыт, потому что с этой сырой породой, которую он достал, никто не может справиться, никто не хочет к ней даже подходить. Его помнит один процент. Можно напечатать сотню пластинок, выйти на улицу и всем раздавать. Но люди не возьмут - они никогда не смогут воспринимать такого рода искусство. И последние пять тысяч лет показывают, что с этим нельзя ничего поделать. Зная человечество, могу утверждать, что ничего не изменится. Но если мы не будем пытаться, станет хуже. Как говорила Алиса в Зазеркалье: «Для того чтобы устоять на месте в такой ситуации - надо бежать». Остановишься - тебя снесет назад.
Искусство Башлачёва не элитарное, но это искусство для тех, кто потом делает свое искусство. Творчество Лу Рида в этом ряду, но просто он сверхраскрученный, имя Лу Рида знают, хотя его почти никто не слушает. А Башлачёв значительно тяжелее, чем Лу Рид, и его знают те, кто должен знать, а массово его никто никогда слушать не будет. У него нет ни одной песни, которую люди массово бы знали, это невозможно. Вот пример о том же самом: недавно я перечитывал всякие штуки, связанные с обэриутами. Введенский действительно гениальный поэт, кстати, лучше Заболоцкого, но кто знает Введенского? Никто! Его знает один процент, и его не будут знать ни больше, ни меньше. Но для тех, кто что-то делает в поэзии, он незаменим.
Также, как Башлачёв незаменим для этого одного процента, который впоследствии что-то сделает в музыке и поэзии. Эта каста должна существовать. Это искусство для каких-то особенных людей, простые люди не в состоянии его выдержать. Я бы сказал, что это окошко туда, куда никто не хочет заглядывать. Вот взять, к примеру, всю группу «Аквариум» - никто из них слушать Башлачёва никогда не будет. Они даже не поймут, о чём идет речь, им этого не нужно, а ведь у нас играют лучшие!
Моя позиция: усилия по «внедрению Башлачёва в сознание масс» абсолютно бесполезны, но без них мы откатимся назад. Мы все занимаемся тем, что пытаемся устоять на месте, и нас все время сносит назад. Лучше не будет, но хуже может стать. Это не оборона, это нападение, постоянное нападение на быт, на серость, на косность. Чтобы огонь горел, его нужно все время поддерживать, потому что, когда он погаснет, его уже не разожжёшь. Именно об этом отлично сказал Дмитрий Ревякин: «Когда задуют наши костры, вас станет знобить!»
Борис Гребенщиков словами Бориса Гребенщикова / Сост. Андрей Лебедев, М., «Новое литературное обозрение», 2013 г., с. 89-93.