Впервые эти воспоминания были опубликованы в газете «Русская мысль» (Париж) от 11.08.1959 г.
«… успех Скрябина, который одно время был ведущей фигурой русского музыкального мира, обязан был именно той среде, которая создала имя, и символистам, которые тоже были почти все «ведущими» фигурами той эпохи. И этим же объясняется и быстрое и кажущееся непонятным помрачение его славы: это помрачение было совершенно синхронично с потускнением интереса и популярности символистов, мода на которых, стихийно возникшая, так же стихийно и минула. И так же, как трудно, если не невозможно, рассматривать поэтов и писателей-символистов вне их идеологической доктрины, трудно и неловко рассматривать музыку Скрябина изолированно, без связи её с тем идеологическим миром, который её и породил, - это возможно только по отношению к его первым, юношеским произведениям, написанным ещё до того, как символическая идеология утвердилась в нём самом.
В Западной Европе, как известно, музыка Скрябина нигде не произвела такого впечатления, как было в России. Причины лежат в той же области. Русский символизм не имел себе аналогов на Западе в ту эпоху, когда музыка Скрябина туда проникла, там уже была эра других мод и увлечений. Притом в России были действительно увлечения художественными течениями. На Западе были не столько увлечения, сколько «моды», что далеко не одно и то же. И что несравненно эфемернее и мимолетнее.
Символизм характеризуется экстраполяцией искусства за его естественные грани: искусство становится магией, религией, а художник - пророком или теургом, соратником божества в продолжающемся творении мира. Отсюда - сознание своей особенности, сверхчеловечества, мессианства. Все символисты мистически ощущали мир, почти все хотели каких-то невиданных «свершений», мир ими ощущался эсхатологически. Если не все, то большинство были, в сущности, не вполне нормальными людьми, частично несомненно «выше нормы», но порой казавшиеся безумными.
Это своё безумие они сами ощущали и считали его положительным качеством - «священным безумием» пророков и проницателей, «посвящённых». Среди символистов наименее безумными, наиболее державшими свою психику и мысли в руках были Вячеслав Иванов, Брюсов, Мережковский, наиболее безумными - Блок и Белый. Подобным же безумием отмечены и художники-живописцы, примыкавшие к символизму, - Врубель, Рерих, Чурлянис. Надо отметить, что Скрябин в своих высказываниях был наиболее безумен, шёл всех дальше и всех прямолинейнее. Но одновременно с этим он был из всех - наиболее логичен и придавал наибольшее значение именно не откровениям, а логическому ходу рассуждений - он являл странный агломерат крайней фантастики и крайней рассудительности в её обосновании.
В своё время много говорили и спорили о том, насколько искренне было это оригинальное самоощущение. Сколько тут было натурального, вытекавшего из их природы, и сколько напускного, рисовки и гениальничанья. При всей моей симпатии к этой группе талантливых, порой гениальных художников, я всё-таки думаю, что Чехов был прав, когда говорил, что «все они ломаются», - по крайней мере, частично прав: элемент позы присутствовал у всех, причём порой в демонстративной форме (у Бальмонта, Брюсова, даже у Блока... Белый был, по-видимому, действительно «не в себе» и был типичным истериком). Что касается Скрябина, то поза у него тоже безусловно была (даже в его выступлениях в концертах), но она смягчалась его благовоспитанным джентльменством и, как я думаю - боязнью пошлости, неизменно сопутствующей всякому гениальничанию.
Почти все символисты прошли сходный путь своего развития. Все прошли чрез Ницше (и Скрябин также) и чрез искусы оккультных учений, которые очень знаменательно вошли в моду в России одновременно с явлением символизма. Здесь было нечто от социального, массового протеста против прозаического нигилизма предыдущей «революционной» моды. Символизм рождался как воскрешение религиозного сознания и отрицание материализма, в известной степени он был и манифестацией если не политического консерватизма, то, во всяком случае, политического нейтрализма. Тем не менее, судьба сочетала многих символистов, и притом в карикатурной форме, с большевизмом: они его совершенно не поняли или поняли в безумном искажении. Скрябин не был так подготовлен к отвлечённому мышлению, как поэты-символисты: он был, в сущности, философский самоучка (его научный стаж - четыре класса кадетского корпуса и консерватория - этого маловато). Он сам мне жаловался на свою неподготовленность. От этой неподготовленности зависели многие качества его системы мысли - она не была дисциплинирована, и он не умел читать и усваивать чужих мыслей, кроме тех, с которыми был согласен.
После поверхностного знакомства с Ницше, откуда он взял идею сверхчеловека (каким себя всю жизнь чувствовал, хотя из деликатности об этом не говорил), - он сразу попал в объятия теософии, в которой увидел род откровения. Блаватская стала для него высшим и непоколебимым авторитетом, и именно на этой почве и родилась идея мистерии, которая ранее (до 1902 года) была всего лишь мечтой о написании грандиозного произведения, в котором сочетались бы все искусства, - идея, в сущности, совпадающая с идеей Вагнера о «гезамткунстверк» - музыкальной драме. Но уже в 1904 году эта идея начала, под влиянием теософических идей, эволюционировать, усложняться и разрастаться. Перипетии этого усложнения и работы его мысли можно проследить в его дневниках, опубликованных уже после революции в сборнике «Русские Пропилеи». Дневники написаны повышенным, экзальтированным языком и порой точно копируют стиль Ницше. Но в них ещё нет ничего о «Мистерии». Мистерия родилась как сублимация прежней мечты о «великом произведении», сочетающем все искусства, которое должно было притом быть иератическим, священным актом. Этот акт должен был объять не более и не менее как всё человечество и быть подобием тех великих «мистерий» (не исторических, а предысторических), о которых рассказывала Блаватская в своей «Doctrine Secrete»), которые полагают конец данному человечеству и дематериализируют его в экстатическом акте сочетанных искусств.
От Блаватской в этой идее только представление о сменяющихся человеческих «расах» и о «мистериях», являющихся как бы последним «цветением» расы пред её дематериализацией, после чего процесс вновь повторяется. Каждая раса, по Скрябину (и по Блаватской), имеет своего Мессию, который и предназначен свершить в должный момент мистерию, и человечество погибнет в предельном экстазе и блаженстве. Себе он «скромно» отводил роль именно этого «Мессии расы». По воззрениям Скрябина, Христос не был «настоящим Мессией», а только второстепенным, потому что с ним не связался никакой катаклизм и мир не разрушился, дематериализации не произошло. Поэтому к христианству он относился очень равнодушно-снисходительно. Индуизм в изложении Блаватской заслонил для него все остальные мировоззрения.
Собственно говоря, надо признаться, что «мистерию Скрябина» сочинила именно Блаватская, а дело Скрябина только было - взять на себя исполнение главной роли. Критиковать эту идею как скрябинскую поэтому не приходится - можно только разве удивиться тому, что он мог до такой степени подпасть под влияние её книги. Между прочим, у Блаватской нет ничего про то, что для Скрябина было, казалось бы, самым важным - про участие искусств, и вдобавок соединенных, в акте мистерии. По Блаватской, переходы человеческих рас в «инобытие» совершались путем высшей магии, а вовсе не искусства.
Скрябин брал из всех мыслей лишь то, что ему нравилось и что его творчески возбуждало. Идея мистерий, конечных, экстатических и уничтожающих всё, по-видимому, его творчески возбуждала и давала ему ответы на «вечные» вопросы, которые, видимо, его мучили с юности. Начиная с 1911 года он уже весь во власти этой навязчивой идеи. Пока она служила ему творчески на пользу: его последние музыкальные произведения, начиная с «Поэмы экстаза», все написаны под знаком «мистерии». […]
Наряду с этим фантастическим безумием он все время сохранял чёткость логики. И надо отдать ему справедливость, что в жизненном своём поведении он все время сохранял обличье полнейшей нормальности, не в пример многим его собратьям по «символизму», которые и в жизни вели себя нередко как безумные. Скрябин в жизни был совершенно обыкновенным, нормальным, очень деликатным и чрезвычайно благовоспитанным человеком, скорее даже обывательского типа, не лишенным некоторой заурядности в облике. Помню, что Вячеслав Иванов советовал ему «найти свою внешность»: он не был удовлетворен внешним, наружным оформлением Скрябина. […]
Дневники Скрябина доказывают, тем не менее, что у него были безусловные способности и склонности к мыслительному пути. В них много интересных мыслей, парадоксальность которых, в общем, не превышает парадоксальности хотя бы высказываний Льва Шестова или Киркегарда, а чаще бывает гораздо скромнее и всегда безусловно логичнее. Я не знаю другого русского композитора, который мог бы с ним в этом деле сравняться. В нём, несомненно, погиб крупный философ, недоразвившийся и сбитый с толку своими фантазиями и ещё больше попавшейся ему на жизненном пути теософией, салонным индуизмом. До этого обращения его философские и эстетические высказывания были совершенно нормальны, законны и порой вовсе не лишены ни интереса, ни научности. Они, в общем, приближались к типу высказываний Ницше и Рихарда Вагнера.
Трагедия Скрябина была в том, что он всем этим занимался по-дилетантски и слишком эгоцентрично - всё в применении к самому себе и к своей музыке. В итоге - последней он оказал плохую услугу. Опыт показывает, что «философская» музыка ещё менее импонирует, чем философская поэзия. Она отяжеляется навязанным ей философским грузом, органически не укорененным, не претворенным в звуки. Именно от этого последние произведения Скрябина, при всем своем интересе, холоднее и схематичней произведений среднего периода. И вообще надо признать, что философские идеи не высказываемы музыкой - это вовсе не её область: она может в лучшем случае только вызвать психические состояния, родственные некоторым идеям, - не более того».
Сабанеев Л.Л., Скрябин-мыслитель, Воспоминания о России, М., «Классика-XXI», 2005 г., с. 65-70.