«Постановкой «Арапа» я занимался с полной отдачей. Проблема, заложенная в сюжете, была очень серьёзна: царь и интеллигент, насколько по-разному они относятся ко всем вопросам жизни... […]
Что сделалось в итоге с картиной, трудно выразить словами. Две серии сплющили в одну. Всего девять минут экранного времени осталось от двадцати шести минут лучшего да всю мою жизнь эпизода. Это было на корабле, метафора всей петровской России. Действие разворачивалось в пяти ярусах. Наверху сам Пётр, ниже - сановники и чиновники, затем - люди, стремящиеся занять высокие места... И на каждом ярусе свои интриги, свои ходы, своя игра. Предпоследний ярус - просто гости. А ещё ниже, по колено гостям, - карлики. У Петра их было 76, в моей сцене шестнадцать. Тот, кто хотел достигнуть верхних ярусов, сгибался в три погибели, лебезил перед карликом... и вдруг, держа карлика на руках, как пропуск, подымался наверх, к Петру. И среди всего этого сборища - один независимый человек: арап.
Очень шикарная барочная сцена, полностью смонтированная, с отличными аттракционами. Дунский и Фрид, люди строгие, мне всё время внушали: «Не трогай! Это лучшее, что ты сделал! Не трогай!» - я и не трогал, пока не начали клацать редакторские ножницы. Сцену сократили втрое. Это была катастрофа! Дальше я стал подвёрстывать оставшийся материал, сообразовывать его с навязанными сокращениями - и уже сам выбрасывал некоторые сцены, потерявшие всякую логическую связь с тем, что осталось в результате «редактуры».
Тогда ещё не было опыта Алексея Германа. С Германом пытались делать то же самое, но он остановил производство, материал его отлежался, а потом всё-таки была напечатана копия. А у меня была реальная угроза, меня все пугали: «Картину смоем, смоем, смоем...» «Понимаем твой дьявольский план, никакой тебе «одной копии» не будет...» Было давление очень сильное и другого рода - это ужасно, когда постоянно напоминают, что из-за тебя пострадает весь «Мосфильм», огромный коллектив останется без премии...
В общем, я оказался не бойцом. Надо было вести себя жёстче.
Когда мы кончали институт, самым талантливым студентом на курсе был не Тарковский и не Шукшин, а Володя Китайский. Он был трогательный человек с нежной душой, круглый отличник, яркая индивидуальность. Он должен был снимать картину по сценарию Гены Шпаликова под названием «Баржа» или «Причал», точно не помню. Но его целый год футболили из группы в группу, откладывали срок запуска - попросту продавали. Мы уже сняли «Друг мой, Колька», а Володя все ещё ходил во вторых режиссёрах у одного самого что ни на есть посредственного постановщика. Он сполна хлебнул этого мосфильмовского равнодушия и сломался. В тот самый день, когда его фильм наконец запустили, он поехал в Загорск и там повесился. У него уже не было сил делать картину, но не было сил и бросить кино. А сценарий сразу после этого куда-то бесследно исчез. И кто помнит?..
Через много лет ещё один дебютант запускался с первой своей картиной. Но у него что-то не ладилось. Была уже поздняя осень, надо было немедленно ехать в экспедицию, а он не успел набрать актёров... Но он был сыном какого-то начальника, и потому картину не останавливали, боялись, хотя понимали, что неизбежна катастрофа. И когда он со своей группой и случайными актерами вырвался в эту экспедицию, начал съёмки и всё стало разваливаться, - он тоже покончил с собой. Крайние случаи. Но таких крайних случаев было немало, а все как-то об этом забывают.
У меня был - собственно говоря, он и есть - ученик, о котором я думал, что он будет самым одарённым. Да так оно и было. Но он поехал к себе на Восток (там у него в родне много начальников), и когда сделал картину «не такую», то эти начальники сказали: «Ты нас губишь. Ты семью губишь. Потому что нас всех поснимают». Тогда он покалечил картину. И сломался сам. Не физически, но как художник. Были, конечно, люди, которые просто потрясали своей выдержкой, совершенно невероятной. Например, Тарковский.
Для него мучения начались с безобидной короткометражки «Каток и скрипка». На «Мосфильме» ему дали художественным руководителем режиссёра Журавлёва, который очень гордился тем, что до прихода в кино работал в органах и расправлялся со всяческой контрой. И эту борьбу с «контрами» Журавлёв продолжал на каждом худсовете. На ту чушь, которую он молол, Тарковский ему яростно возражал. У него был железный характер. Что он потом и доказал в «Ивановом детстве», сняв картину за нищенские деньги в немыслимый срок. И при этом полностью переписал' сценарий, перешагнув все пропасти. Невероятно сильный характер! Но никакого характера не могло тогда хватить!
Я помню, как Шукшин - тоже не слабый человек - плакал, сидя в павильоне. Его все обманывали. Ему не строили декорацию. Ему ничего не давали. Он сидел и переписывал сцену для того, чтобы уместить её в углу: вместо массовки - три человека. Угол готов, а декорации нет, надо снимать, а актеры начинают разъезжаться... И вот сидит этот сильный, крепкий человек, желваки у него ходят, а глаза полны слез... Теперь тот мерзавец, директор группы, который его надувал, уверяет, что был-де лучшим другом Шукшина, но сделать ничего не мог. Когда Шукшин умер и паталогоанатом вскрыл сердце, он сказал: «Полностью изношенное сердце восьмидесятилетнего человека. Он мог умереть три месяца назад, полгода, мог через неделю, через месяц. Но шансов уже не было, все сработалось, лечить это невозможно...»
Всякое бывало. Иногда люди сами себя ломали, очень жестоко. Не хочу называть имена живых... С некоторыми людьми происходили превращения, прямо-таки достойные бальзаковского пера. Когда тоненький, хрупкий, романтичный юноша превращался в тупого, злобного жлоба, потому что сам решил сделать себя таковым. Иначе, он считал, не выживешь... И соответственно этому, разумеется, менялись его картины.
Я знал людей, которые с первых своих работ поражали какой-то редчайшей одаренностью. Режиссура требует разных способностей, в том числе неординарных, редких. Скажем, умения развести мизансцену на 30-40 человек и через два часа, на закате солнца, перевернуть её на сорок градусов, чтобы ничего не потерять по освещению. Я этого не могу. И девять режиссёров из десяти этого не могут сделать. Но бывают люди, у которых будто компьютер в голове.
Например, Володя Басов обладал такими уникальными способностями, в которые даже трудно поверить. Он весь свой рабочий материал помнил по секундам. Монтировать он мог вслепую, давая безошибочные указания выбирать из кучи отснятого материала самые оптимальные сочетания. Это завидная виртуозность... Ну и что? Где его, Басова, фильмы? Что он оставил для истории кино? Судьбу его таланта определила повышенная приспособляемость к существующим условиям.
Выживали как художники люди маниакальные. Возьмите того же Тарковского. Во что он постепенно превратился на наших глазах? Все восторженно твердят: «Тарковский! Тарковский!», но никто не говорит о том превращении, которое с ним произошло.
Ведь не только я помню его общительным, милым, интеллигентным молодым человеком, каким он был во ВГИКе, - прелестным, открытым, нежным юношей. А завершал он свой путь наглухо закрытым, озлобленным фанатом, готовым ненавидеть всех и вся.
У него просто в кровь вошло, что все препятствует его замыслу, ото всех надо обороняться! Он невольно обрёк себя на жизнь в мрачной пустыне одиночества, не любя никого, кроме самых наглых холуев, которые умели просочиться к нему. Иссушающая пустыня ненависти - в ней он жил и от неё, от этой пустыни, попытался убежать. Ни от чего другого! Не от Ермаша же он убегал, в самом деле. А от того одиночества, от той пустоты, от того мрачного склепа, который он создал вокруг себя, чтобы защищать и охранять свои замыслы. И это я могу понять. Тарковский, конечно, подвергался гораздо большей агрессии со стороны начальства, чем, например, я или другие, менее способные люди. И тем скорее, тем страшнее деформировался его характер…»
Митта А., «Время ломало даже самые крепкие натуры», в Сб.: Кинематограф оттепели, Книга вторая, М., «Материк», 2002 г., с. 342-343 и 346-347.