Самым большим событием для меня после возвращения, вероятно, был Маседонио Фернандес. Из всех, кого я встречал в своей жизни, - а встречал я весьма примечательных людей, - никто не произвёл на меня столь глубокого и длительного впечатления, как Маседонио.
Стройный господин в чёрном котелке, он ждал нас на пристани Дарсена-Норте, когда мы сошли с парохода, и его дружба досталась мне в наследство от моего отца. Оба они родились в 1872 году. Странным образом, хотя Маседонио был изумительным собеседником, ему в то же время были свойственны долгие периоды молчания и немногословия. Мы встречались в субботние вечера в кафе Перла на площади Онсе.
Там мы, бывало, беседовали до рассвета под председательством Маседонио. Подобно тому как Кансинос в Мадриде вмещал разнообразные знания, Маседонио был глашатаем чистого мышления. В то время я очень много читал и редко выходил из дому (почти каждый вечер после обеда сразу ложился в постель и читал), но вся неделя была для меня озарена ожиданием того, что в субботу я увижу и услышу Маседонио. Жил он совсем близко от нас, и я мог бы его увидеть когда захочу, но почему-то я чувствовал, что не имею права на такую привилегию и что для того, чтобы субботы Маседонио ни в чём не утратили своей прелести, я целую неделю должен его избегать. На наших встречах Маседонио обычно брал слово три-четыре раза, спокойно высказывая всего несколько замечаний, которые - внешне - были адресованы только его соседу. Эти замечания никогда не имели утвердительного характера. Маседонио был чрезвычайно учтив, никогда не повышал голоса и говорил примерно так: Ну что ж, я полагаю, вы заметили, что... И затем излагал какую-нибудь потрясающую, совершенно оригинальную мысль. Однако он неизменно приписывал эту реплику своему слушателю.
Был он хрупкого сложения, седой, с пепельно-серой шевелюрой и усами, которые делали его похожим на Марка Твена. Это сходство было ему приятно, но, когда ему намекали, что он также похож на Поля Валери, он хмурился, так как французов недолюбливал. Он всегда ходил в своём чёрном котелке, и, насколько я его знал, мне даже кажется, что он спал в нём. Ложась в постель, он и на ночь не раздевался, опасаясь сквозняков, которые, по его мнению, могли причинить ему зубную боль, и обвязывал голову полотенцем. Это придавало ему сходство с арабом. В числе его эксцентричных особенностей были национализм (он восхищался всеми подряд аргентинскими президентами, на том неоспоримом основании, что аргентинские избиратели не могут ошибиться), страх перед дантистом (даже в обществе, прикрыв рот ладонью, он щупал себе зубы, словно надеясь таким образом избежать зубоврачебных щипцов) и привычка сентиментально влюбляться в проституток.
Как писатель, Маседонио издал несколько весьма необычных книг, а его заметки ещё до сих пор собирают, хотя прошло уже двадцать лет после его смерти. Первая его книга, опубликованная в 1928 году, называлась No toda es vigilia la de los ojos abiertos (Мы не всегда бодрствуем, даже если глаза открыты). Это было пространное эссе об идеализме, написанное в нарочито сумбурном и невнятном стиле, с намерением, полагаю, подражать сумбуру действительности. В следующем году появился сборник его мыслей Papeles de recienvenido (Заметки новоприбывшего), к которому и я приложил руку, собирая и упорядочивая разделы. Это было неким собранием шуток, пронизанных иронией. Маседонио писал также романы и стихи, всё это было необычно, но вряд ли читабельно. Один роман в двадцати главах снабжен пятьюдесятью шестью различными предисловиями. При всех блестящих качествах Маседонио, думается мне, в своих писаниях начисто отсутствует. Настоящий Маседонио был в его беседах.
Маседонио жил скромно, в пансионах, которые, кажется, часто менял. Причина была в том, что он вечно не укладывался в свои доходы. При каждом переезде он оставлял кучи рукописей. Однажды кто-то из друзей пожурил его за это, сказав, что, мол, стыдно будет, если столько трудов потеряется зря. На что он нам ответил: Неужто вы думаете, что я настолько богат, чтобы хоть что-нибудь терять?
Читавшие Юма и Шопенгауэра, наверное, найдут у Маседонио мало нового, но его замечательным свойством было то, что к своим выводам он приходил самостоятельно. Позже он действительно прочитал Юма, Шопенгауэра, Беркли и Уильяма Джемса, но подозреваю, что других книг он читал совсем мало, и он всегда цитировал одних и тех же авторов. Величайшим романистом он считал Вальтера Скотта, возможно, из верности своему мальчишескому восхищению. Однажды он обменялся письмами с Уильямом Джемсом, которому написал на смеси английского, немецкого и французского, объяснив это тем, что я так плохо знаю каждый из этих языков, что мне всё время приходится их менять. Я представляю себе Маседонио, который, прочтя страницу или около того, погружается в раздумье. Он не только уверял, что мы ничем не отличаемся от образов сна, он действительно полагал, что мы живем в мире, увиденном во сне. Маседонио сомневался, что истину можно сообщить другим. Он говорил, что некоторые философы это поняли, но не сумели до конца растолковать людям. Он, однако, думал, что открыть истину очень легко. Однажды он сказал мне, что, если бы он мог переночевать в пампе, забыв о мире, о себе самом и о своих поисках, истина могла бы внезапно ему открыться. И добавил, что, конечно… высказать словами эту внезапно явившуюся мудрость было бы невозможно.
Маседонио любил устно составлять небольшие перечни гениальных людей, и в одном из таких перечней я с удивлением услышал имя очень милой знакомой дамы, звали её Кика Гонсалес Ача де Томкинсон Альвеар. Открыв рот, я уставился на него. Я как-то не думал, что Кика стоит рядом с Юмом и Шопенгауэром. Но Маседонио сказал: Философы пытались объяснить мир, а Кика попросту его чувствует и понимает. Он повернулся к ней и спросил: Кика, что такое бытие? Кика ответила: Я не знаю, что вы имеете в виду, Маседонио. Вот, видите, - сказал он мне, - она настолько хорошо это понимает, что даже не может взять в толк, чему мы удивляемся. Таково было его доказательство, что Кика гениальная женщина. Когда потом я заметил ему, что он мог бы то же самое сказать о ребёнке или о кошке, Маседонио нахмурился.
До Маседонио я был очень доверчивым читателем. Главным его даром мне было то, что он научил меня читать скептически. Вначале я благоговейно подражал ему, подхватывая некоторые его стилистические маньеризмы, о чём впоследствии сожалел. Ныне, однако, он видится мне как некий Адам, смущенный зрелищем Эдема. Его гений живет лишь в нескольких его страницах, влияние его было сократического рода. Я искренне любил этого человека, восхищаясь этим его качеством не менее, чем другими.
Хорхе Луис Борхес, Автобиографические заметки / Сочинения в 3-х томах, Том 3, М., Полярис, 1997 г., с. 534-537.