«Прежде говорили о вдохновении поэта, прежде поэта считали любимцем богов и интимным собеседником муз; хотя эти мифологические метафоры грешно было принимать буквально, однако ж за этими метафорами постоянно чувствовалось что-то хорошее и таинственное, неуловимое и непостижимое, что-то такое, что нашему брату вахлаку должно оставаться навсегда недоступным; об этом нашему брату позволялось узнавать только по неясным рассказам художников, которые, «как боги, входят в Зевесовы чертоги», где им показывают весьма интересные и часто нескромные картинки.
Теперь всё это переменилось; наш брат вахлак большую силу забрал, и обо всем рассуждать берется; и вдохновения не признает, и в Зевесовы чертоги не желает забираться, несмотря на то, что поэт весьма наглядно рассказывает, как в этих чертогах показывали одному художнику в «вечных идеалах» «волнистость спинки белой» и вообще разные такие вещи, которые «божество открывает смертным в долях малых».
Всё это наш брат отрицает с свойственной ему грубостью чувств и дерзостью выражений; это, говорит, всё цветы фантазии, а вы нам вот что скажите: какова у поэта сила ума? и широко ли его развитие? и основательно ли его образование? - Ну, что ж это за вопросы? Уместны ли они? Деликатны ли они? Позволительно ли ставить перед собой любимца богов и допрашивать его, как провинившегося гимназиста? Когда уже дело дошло до таких неслыханных вопросов, когда утрачена вера в божественность вдохновения, когда журналы находят более интересным держать корреспондентов в Париже или в Лондоне, в Саратове или Иркутске, чем на Парнасе или в чертогах Зевеса, тогда, конечно, мирному поэту остается только повесить свою голубушку-лиру на гвоздик и поступить на действительную службу или обратиться к мрачным заботам сельского хозяйства...
Вы не думайте, что чистое искусство проявляется только в песенках «о серебре и колыхании сонного ручья», или «о волнах ликующего звука». Не думайте также, что в один разряд с этими песенками следует поставить только те романы и повести, которые исследуют невысказанные чувства и неразъясненные недоразумения, растерзавшие два нежные сердца, из которых одно принадлежало существу мужеского пола, а другое - такому же существу пола женского. Это самые невинные видоизменения чистого искусства; их уже давно взяли на замечание, и кто попадется на эту удочку, тот обличит уже или крайнюю неопытность, или неисправимую закоснелость. Но разве мало других видоизменений, более утончённых?..
...Я считаю несправедливым ограничивать область этого чужеядного растения тем крошечным палисадником, в котором разводятся для барской потехи эстетические рецензии, розовые романы и благоухающие стихотворения. Как бы это было хорошо, кабы чистое искусство процветало в одном этом палисаднике; тогда можно было бы уговорить и упросить всех задорных критиков, чтобы они совсем и не заглядывали в этот палисадничек; пускай себе растут и цветут все эти зелёные милашки; они никого не трогают, и их пускай не трогают. А теперь нельзя. Прёт чистое искусство во все стороны, и поневоле приходится из чувства самосохранения преследовать его в том самом убежище, в котором оно с незапамятных времен устроило себе тёплое гнёздышко...
Литературных паразитов чрезвычайно много, но из темной и жалкой толпы умственного пролетариата выдвигаются только те из них, которые умеют усвоить себе гибкую и разнообразную форму выражения.
Эти блестящие паразиты действительно доводят форму до невероятного совершенства. Они выделывают на своем языке такие же изумительные рулады, какие Контский выделывает на скрипке или Рубинштейн на фортепьяно. Когда эта виртуозность приобретена навыком и практикой, тогда, разумеется, следует ею пользоваться; это капитал, с которого надо брать проценты. И вот где всякому простодушному читателю приходится только глазами хлопать и диву даваться! Приходится присутствовать при сотворении мира в малых размерах: всё творится из ничего; пустота прикидывается полнотой, и так натурально прикидывается, что остаётся только плечами пожимать…
Когда паразит начинает брать проценты с своего капитала, тогда он просто и решительно творит для того, чтобы к чему-нибудь прикладывать свою техническую ловкость. Он вовсе не имеет потребности высказывать обществу какие-нибудь идеи; у него нет такого чувства, которое настоятельно искало бы себе выхода и проявления; он вовсе не желает сознательно подействовать на развитие общества в том или в другом направлении; он не мыслитель, не общественный деятель и не поэт в высшем и забытом теперь значении этого слова; он статейных, романных или стиховных дел мастер, и, как рассудительный мастеровой, он не захочет, чтобы его уменье пропадало даром. Зачем сидеть сложа руки, когда выучился ремеслу? Отчего не отправиться на ловлю рублей и лавровых венков, когда есть добрые люди, рассыпающие в приличном изобилии то и другое?
Рассуждение безукоризненно верно, и это рассуждение ведёт прямым путём к полному торжеству и безграничному господству чистого искусства. Одни люди пишут, потому что во всем их существе кипит страстная работа мысли и чувства; ясно, что мысль и чувство их, служащие причиной творческого процесса, возбуждены впечатлениями, независимыми от этого процесса».
Писарев Д.И., Реакционная сущность теории «чистого искусства», цитируется по книге: Мейлах Б., Русские писатели о литературном труде (XVIII-XX веков), в 4-х томах, Том 2, Л., «Советский писатель», 1955 г., с. 557-558.