Искусство, как способ остаться личностью во время блокады Ленинграда

«Увлечённость искусством, чтение, сам акт творчества препятствовают одичанию человека, при котором нет смысла говорить и об азах нравственности. Патетика лучших человеческих чувств, пафос справедливости, неприязнь к насилию и гуманизм, призывы к состраданию и помощи, проповедь добра - всё это неизбежно должно было усваиваться даже теми, кто пришел в театр, кино и филармонию, движимый прозаичными целями.

Тяга к искусству одновременно и подавлялась и упрочалась в блокадных условиях. Стремление выжить, сосредоточенность только на поисках хлеба обычно не оставляли место для иных забот.

Нарочито резко и, пожалуй, с вызовом писал об этом Л. Ратнер - для переживших «смертное время» нередко характерно весьма острое неприятие любых умолчаний о нём, даже если речь шла о символических фигурах и историях: «Теперь, когда слышишь или читаешь о блокаде  Ленинграда, может сложиться впечатление, что главные её события - непрекращающаяся деятельность Театра музкомедии, 7-я симфония Шостаковича и стихи Ольги Берггольц. Но никто из окружавших меня людей об этом не знал, мы знали только голод, холод и горе».

 Но усвоенные с детства навыки и культурные потребности не могли исчезнуть мгновенно. Чтобы вытравить их, необходимы были время и особые обстоятельства, которые невозможно было изменить. Имели значение сила воли и стойкость людей. Разговоры о хлебе, сколь бы ни важны они были для блокадников, становясь бесконечными и, главное, невыносимыми, могли вызвать и эмоциональные выпады против «бездуховности».

Хронику трудов и дней человека, противостоящего, нередко безуспешно, разрушительному воздействию блокады, но неодолимо стремящегося к искусству, музыке, театру, мы находим в дневнике Б. Злотниковой. «...Никакая работа, как и никакой человек не погасит во мне искру природы - творить... Как хочется услышать музыку - она восстановила бы мои силы», - записывает Б. Злотникова в дневнике 1 октября 1941 г. Работа на заводе «бесплодна и ничтожна», из сослуживцев ей интересен только один, да и с ним она стесняется познакомиться. Искусство - это всё; мысль об этом настойчиво повторяется почти в каждой дневниковой записи. Через месяц их тон резко меняется.

«Хочется есть», - отмечает она 5 ноября 1941 г. И стыдится этого чувства, и, как может, упрекает себя: «...Нет ужаснее состояния, чем то, когда мысли заняты едой. Тогда человек теряет свое истинное подобие». Нет, она еще не упала столь низко, еще восприимчива к прекрасному, еще способна творить. В записи 7 ноября 1941 г. мы встречаем, помимо самообвинения, стихотворение об осажденном Ленинграде (с использованием самых обиходных средств поэтического лексикона) и хорошо известную всем цитату из романа Н.А. Островского о жизни, которая даётся один раз и которую надо прожить достойно. […]

Было бы преувеличением считать работу литературного критика гарантией соблюдения им нравственных правил, но то, что такие упражнения могли защитить человека от полного распада личности, когда трудно было говорить даже о соблюдении примитивной этики, - несомненно.

В каждом блокадном эпизоде, отмеченном интересом к искусству и творчеству, неизбежно прослеживается, пусть и в малой степени, особая моральная норма. Есть она и в проявлениях благодарности артистам и музыкантам. Шквал аплодисментов хотя бы на миг объединял людей в едином эмоциональном порыве и своеобразно «очищал» их. О. Иордан вспоминала, как она поделилась папиросой с пианистом В.В. Софроницким, лечившимся, как и она, в стационаре гостиницы «Астория». Он решил отблагодарить её, и след испытанной ею экзальтации не исчез и спустя годы: «...Играл тихо, медленно, но с большим мастерством и чувством. Трудно описать волнение, охватившее меня, когда я впервые услышала музыку; она подействовала на меня невероятно. И я чуть не расплакалась».

Кому-то это описание может показаться чересчур пафосным, а его язык несколько «театральным». Но есть и другие примеры. «Сильно доходят лирические, особенно сентиментальные места спектакля», - писала Э. Левина, удивляясь, что такое возможно после пережитых блокадных ужасов. Специфический язык откликов на концерты и спектакли порой нарочито «красив», он  отражает патетику театральных жестов, находя им эмоциональное соответствие в слове. «Хочу пережить все ... во имя прекрасного будущего, в которое я верю, как в дневной свет» - неудивительно, что мы встречаем такие строки в дневнике Б. Злотниковой наряду с выражением экзальтированного поклонения театру. В письмах М. Д. Тушинского Т. М. Вечесловой чувствуется даже нарочитое сгущение патетических излияний - из них убрано всё бытовое и приземленное, хотя это и не сделало менее традиционным его словарь: «На вчерашнем концерте балетная музыка без балета. ...А всё-таки она звучит. ...Жизнь живёт... Звучит оркестр, звучат бодрые звуки серовской музыки. ...И хочется послать любимой артистке и уважаемой гражданке свой привет из родного, любимого города».

В таком своеобразном подборе образцов «высокой» речи и происходит упрочение этических норм. Этот предельно насыщенный пафосными формулами язык возникает далеко не естественно - его трудно признать уместным в обыкновенном разговоре, отмеченном просторечием».

Яров С.В., Блокадная этика: представления о морали в Ленинграде в 1941 – 1942 гг., СПб, «Нестор-История», 2011 г.,  с. 474 и 480-481.