Ещё раньше Александровского корпуса Верещагин начал проявлять сильную склонность к рисованию. Сколько себя помню, - рассказывал он мне, - я всегда любил рисовать всё. Срисовывать начал едва ли не впервые ещё дома, с платка, на котором отпечатана была Тройка с волками: волки гонятся за санями, с которых стреляют. Помню, что нянька моя Анна, которую я любил до безумия, одобряла меня за этот рисунок. Мне было тогда лет пять. Платок был куплен няньке от заезжавшего к нам иногда разносчика, на паре возов развозившего по окрестным помещикам всё. Срисовывал я также и висевшие по стенам картинки. Родители и родные всегда удивлялись, и в это время и впоследствии, когда я стал подрастать, моим рисункам; но об отдаче меня в Академию художеств никогда не могло быть и речи, так как это было бы срамно. В Александровском корпусе я раз так срисовал портрет Паскевича с книжки, в несколько тонов красок, что старшая надзирательница тут же представила мой рисунок директору генералу Хатову. Учитель рисования у нас был тупой, некто Кокарев, требовавший только чистоты, а в этом я далеко не мог угнаться за многими, так что на экзамене получил за рисунок с вазы, мало меня занимавшей, очень простой, - не помню 7-й или 17-й нумер.
В 1853 году отец Верещагина перевёл его в Морской корпус, куда уже раньше поступил и старший его брат, Николай, а впоследствии поступили также и другие два брата. Отец-Верещагин отдавал своих сыновей в этот корпус вовсе не по их желанию, а просто так, только потому, что в их краю очень многие помещики отдавали детей своих в этот корпус, - вот Верещагин и делал то же самое. В корпусе Верещагин учился отлично, лучше старшего брата: он постоянно шёл по своему классу первым, потом вторым. В Морском корпусе я рисовал, - рассказывал он мне, - но нельзя сказать, чтобы особенно много, так как погоня за баллами и нежелание дать другим обогнать себя по классу брали у меня все время. Первый мой рисунок у учителя рисования В.К. Каменева был Мельница, с Калама. Пока другие пачкали только контуры я в час времени навалял всё. Каменев как подошел ко мне, так удивился, помню, сильно и сказал: Ого! Да мы с вами скоро познакомимся!
В первой половине 50-х годов Верещагин встречался у своих родственников, Гадонов и Лихардовых, с учителем рисования, Мих. Вас. Дьяконовым, впоследствии директором Рисовальной школы на Бирже, но тот неохотно занимался с ним. В Морском корпусе, - рассказывал мне Николай Васильевич Верещагин, - моему брату Василию дозволено было в последний год рисовать когда он захочет, в бывшем карцере, большой светлой комнате. На лето Верещагин приезжал в своё семейство, в любезную Пертовку. Многие из родных помнят его ещё и до сих пор из того времени, когда ему было лет 13-14, т. е. в 1855-1856 годах. В коротенькой черной курточке с золотыми галунами на воротнике, - рассказывал мне А. В. Верещагин, - он был очень хорошенький, румяный мальчик, весёлый и очень живой. С альбомом в одной руке и с карандашом в другой, он бегал иногда и рисовал всё, что ему попадалось на глаза. [...]
Потом он уехал в Туркестан.
С этого отъезда начинается новый период в его. жизни. Период воспитания и учения кончился: 25-летний Верещагин из учеников переходит в мастера и самостоятельные художники. Давайте оглянемся назад, давайте отдадим себе отчёт в этом первом периоде художественной жизни Верещагина.
Главной её чертой представляется мне страстное любопытство к существующему в природе и жизни и столько же страстная потребность передавать это в формах искусства. Покуда он в Петербурге и в деревне, он рисует всё, что только характерного и типичного представляют его глазам местности и люди; в Париже он работает точно в таком же направлении, часов по 16 в сутки; позже, на Кавказе, он наполняет целые альбомы набросками людских типов и пейзажей. На первый взгляд покажется, что во всем этом присутствует только интерес этнографический, только иллюстрация того самого рода, которую мы встречаем в рисунках путешествующих художников. И действительно, Верещагин в течение всего этого периода как будто вовсе и не думает о собственном создании, о собственном творчестве. Все сотни и тысячи его рисунков, - сказали бы, пожалуй, иные, - не что иное, как только сырой материал, такая же копия с натуры, какую мог бы представить, побольше попутешествовавши, любой фотограф. Да, сырой материал, но тот материал, на котором его глазу и руке надо было окрепнуть и возмужать. Только после такой страшной работы мог он услыхать в Париже от двух из числа капитальнейших современных европейских художников: Никто так не рисует, как вы!
Но тут выросла не одна верность глаза, не одно мастерство руки, Вырос и окреп также художественный интеллект. Посмотрите только эту массу людских голов и фигур, разбросанных по страницам Тоur du monde и Всемирного путешественника.
Вы здесь найдёте не одни мёртвые копии с натуры, но глубокое искание и передачу типов, натур, характеров, до которых обыкновенно нет никакого дела не то что фотографу, но даже слишком большомуколичеству художников,путешествующих,инепутешествующих.
В тексте Верещагина вы везде услышите, как он жадно вглядывается в натуры и характеры очутившихся перед ним случайно стариков и детей, девушек и взрослых мужчин, старух и мальчиков, мужиков и воинов, ямщиков и духовенства, богатых и нищих,начальников и подчинённых, весёлых и печальных, живых и апатичных, умных и глупых, наивных и хитрых, кротких и свирепых - калмыков, нагаев, татар, греков, цыган, русских, кабардинцев, осетин; но посмотрите потом на его картинки при этом тексте и вы найдёте опять таки то же самое неугомонное искание человека и его натуры, ту же самую верную и меткую его передачу.
В числе множества превосходных изображений этого рода мне особенно характерными и высокохудожественными кажутся типы греческих нищих на Кавказе и молоканский пророк (Тоur du monde, 1868, стр. 175, Всемирный путешественник, 1870, стр. 296). Смесь притворства, оподленности, заискивания и ловкого мошенничества с остатками чего-то благородного в искажённых чертах лица у первых, непоколебимая твёрдость, серьёзность, энергия, ум, хитрость и способность нервно возбуждаться в лице у последнего - это всё выражено рукою и душою зрелого уже художника.
Но этого мало. Под конец этого периода становится чувствительна у Верещагина потребность создавать из своего разрозненного материала целые картины, творить фантазиею. Кисть ещё туго слушалась его, но зато карандашу-то его уже не было никакой помехи, и он сделал им такие два капитальные рисунка со сценами, виденными его собственными глазами, которые стоят двух капитальных картин. Это - Духоборцы на молитве и Религиозная процессия в Шуше. Опять, как в Бурлаках, проявляется тут впервые та черта, которая потом составляет постоянно, всегда и везде, главную характеристическую особенность созданий Верещагина: изображение не мелких сцен, не мелких интересов, не отдельных даже личностей, а изображение народа целыми массами, как я называю хором, с теми важными и значительными интересами, которые постоянно наполняют его, не взирая на кажущуюся ничтожность и мелкоту будничной жизни.
В Бурлаках должна была предстать у Верещагина страшная гнетущая участь русского человека - возового животного, идущего ступня в ступню берегом реки, под палящим солнышком, с веревкой поперек груди. Но эта картина не состоялась. Зато состоялись во всей простоте и правдивости две другие народные картины: в одной - толпа русских изуверов, убежавших со своей родины, чтобы где-то в углу Кавказа невозбранно, невозмутимо и без преследования молиться в избе своей, как им того хочется и как им надо, с кротким видом и глубоко потрясенным сердцем; в другой картине - толпа мусульманских изуверов, изрубивших себе головы и тела саблями, истыкавших себе черепа и щёки стрелами и двигающихся по улице, как тени, среди великолепной солнечной природы, среди музыки и пения, среди энтузиастных взглядов и жестов толпы, среди поклонения и благословений, и все это во имя чего-то, столетия назад совершившегося, но всё ещё поднимающего пламенную грудь и отуманивающего бедную тёмную голову.
Масса народная, её страдания, её темнота и непонимание самой же себя - тут программа всего будущего Верещагина.
Стасов В.В., Василий Васильевич Верещагин / Избранные сочинения в 3-х томах, Том 2, М., Искусство, 1952 г., с. 216 и 226-227.