Эмиль Золя: роман «Творчество» [фрагмент]

Сверхкраткое изложение романа Эмиля Золя «Творчество»:  художник  Клод Лантье,  долго и мучительно работает над своей главной картиной, добиваясь совершенства…

«Первые месяцы возбуждение Клода всё возрастало. Он без конца бродил по  шумным улицам, навещал товарищей, пускался в страстные споры; он весь горел  и пылал, громко разговаривая даже во сне. Париж снова овладел им, проник в  него до мозга костей, наполнил его неслыханной страстью: он горел на его огне ярким пламенем, как бы переживая вторую молодость, увлеченный всем,  стремясь всё видеть, всего добиться, всё завоевать. Никогда ещё он не испытывал такого стремления работать, таких пылких надежд; ему казалось, что стоит лишь протянуть руку, как он создаст шедевры, которые выдвинут его на первое место. Когда он шёл по Парижу, город вставал перед ним как  непрерывный ряд картин; все было сюжетом для творчества, весь город: улицы, перекрестки, мосты, широкие горизонты, непрерывное, изменчивое движение; но  всего этого было ему ещё недостаточно - его опьянение стремилось вылиться в  каком-то неслыханном, необъятном замысле. Он возвращался к себе в мастерскую  напряжённым до предела, мозг его кипел проектами, он делал бесчисленные наброски на клочках бумаги; все вечера напролёт он грезил и не мог прийти к решению, с чего начать серию тех огромных полотен, которые им задуманы.

Серьёзным препятствием служили скудные размеры его мастерской. […] Хуже всего было то, что эта застеклённая стена выходила на север, была зажата между высокими зданиями и в неё проникал лишь зеленоватый сумрачный свет. Приходилось отложить великие замыслы и решиться приступить к более мелким, утешая себя тем, что величина полотен не является непременным мерилом гения.

Ему казалось, что настал момент выдвинуться отважному художнику, который сумеет проявить подлинную оригинальность и искренность среди того развала, в какой пришла старая школа! Пошатнулись все вновь найденные формальные завоевания: Делакруа умер, не оставив учеников, Курбе тоже оставил после себя только немногих последователей, неловко ему подражавших; их творения стали теперь всего лишь потемневшими от времени музейными шедеврами, всего  лишь памятниками искусства прошедшей эпохи. Клоду казалось, что именно ему  дано внедрить, оттолкнувшись от них, новую форму, которая пойдёт дальше,  неся в живопись солнечный свет, как ясную зарю, встающую в новых картинах,  написанных под влиянием восходящей школы пленэра. Это влияние стало  неопровержимым, светлые творения, над которыми так смеялись в Салоне Отверженных, подспудно влияли на многих художников, постепенно высветливая их палитру. Никто ещё полностью не отдавал себе в этом отчета, но пленэр уже был пущен в ход; наметилась эволюция, все яснее обозначавшаяся с каждой новой выставкой в Салоне. Каково же будет потрясение, когда среди всех бессознательных и бессильных копий, среди робких и неискренних попыток ловкачей появится мастер, воплотивший свой замысел с дерзновением силы в  новую форму, без уступок, без оговорок, цельно и убедительно, как истинный  выразитель конца века!

Клод, охваченный страстной надеждой, освободился от присущих ему сомнений, поверил, наконец, в свой гений. Прежние припадки отчаяния, когда он неделями бегал по городу, стремясь вернуть утерянное равновесие, не повторялись. Страстное напряжение держало Клода подтянутым. Художник работал со слепым упорством, как бы вскрывая себе сердце, чтобы извлечь из него сокровенный плод. Длительный отдых в деревне освежил его восприятие, обновил  радость творчества, он как бы вновь родился для своего ремесла, обретя  легкость и ловкость, которых у него никогда дотоле не было; появилась и  уверенность в достигнутых им успехах и глубокое удовлетворение удачными  набросками, сменившими прежние бесплодные попытки. Он овладел пленэром, как  говорил когда-то в Беннекуре, пленэром - веселой живописью поющих тонов,  которая буквально потрясала товарищей, забегавших его проведать. Все они  приходили в восторг и были убеждены, что ему предстоит занять место на самой  вершине, ведь его творения носили такую яркую печать индивидуальности, в них  впервые природа была освещена истинным светом, со всей присущей ему игрой  рефлексов и непрестанным разложением цвета.

Целых три года Клод боролся, не сдаваясь, неудачи лишь подстёгивали его, он не отрекался от своих идей и с суровым мужеством верующего смело шёл вперёд.

Первый год, в декабрьский снег, он каждый день по четыре часа стоял за Монмартрским холмом, на углу пустыря, и писал там картину на фоне нищеты, жалких низеньких лачуг, над которыми торчали фабричные трубы; на первом плане, в снегу, маленькая девочка и уличный мальчишка в лохмотьях уписывали украденные ими яблоки. Упорное стремление Клода писать во что бы то ни стало на натуре чудовищно усложняло работу, ставило на его пути почти  непреодолимые трудности. И всё же он закончил это полотно на натуре; в  мастерской он позволил себе лишь его подчистить. Когда он поставил картину в  мертвенном освещении своей мастерской, она его самого поразила своей  резкостью: это была как бы открытая на улицу дверь; снег слепил, две фигурки  жалобно выделялись на нем грязно-серыми тонами. Он тотчас почувствовал, что  такая картина не будет принята, но даже и не подумал смягчить её, а послал в  Салон такой, как она была. Хотя он и поклялся когда-то, что никогда впредь не будет выставляться, теперь он считал необходимым каждый год что-либо предлагать жюри, хотя бы для того, чтобы жюри имело возможность ещё раз ошибиться; теперь он признал, что Салон является единственным полем битвы, где художник может выступить и проявить себя. Жюри отказалось принять его картину.

В следующем году он ударился в противоположную крайность. Он выбрал  уголок Батиньольского сквера в мае месяце: громадные каштаны отбрасывали  густую тень на стелющийся газон лужайки, в глубине виднелись шестиэтажные  дома, а на первом плане сидели на ярко-зеленой скамейке нянюшки и жители  квартала, глядя на трёх малышей, игравших в песке. Потребовалось большое  мужество, получив разрешение, работать там, среди зубоскалящей толпы. Ему  пришлось приходить туда в пять часов утра, чтобы писать фон, что же касается  людей, то пришлось ограничиться лишь набросками, которые он закончил в  мастерской. На этот раз картина показалась ему не столь резкой. Манера письма несколько смягчилась от мертвенного освещения мастерской, где он дописывал картину. Он был уверен, что её примут: ведь все друзья признали картину шедевром и распространили слух, что она должна произвести переворот в Салоне. Когда стало известно о новом отказе жюри, все пришли в негодование и возмущение - это уже было не простое отрицание, дело шло о систематической травле оригинального художника. Сам художник, пережив первый приступ ярости, обернул гнев на картину, которую он посчитал лживой, бесчестной, ненавистной. Этот заслуженный, как он говорил, урок не пройдёт даром: разве можно было писать солнечный день в подвальном освещении его мастерской? Разве это не равнозначно возврату к грязной буржуазной кухне модных живописцев? Когда ему вернули картину, он взял нож и разрезал её на куски.

Третий год ушёл ещё на одно бунтарское произведение. Художнику требовалось яркое солнце, все солнце Парижа, которое иногда раскаляет добела мостовые и заставляет ослепительно сверкать фасады зданий; нигде, кажется, не бывает жарче, люди буквально сгорают, как в Африке, под пламенеющим небом. Клод выбрал угол площади Карусель, час дня - самый накал жары. В  раскаленном воздухе, дремля, трясется извозчик, голова у лошади опущена, она  взмылена, от нее идет пар; прохожие как бы опьянели от зноя, и только одна  молодая женщина, розовая и свежая, спокойно идет под зонтиком, словно  королева, как будто для нее эта жара - родная стихия. Картина была необычайно трудна совершенно новым воплощением света, во всем его, точно прослеженном художником, последовательном разложении, нарушавшем все обычные представления человеческого глаза; художник акцентировал голубые, жёлтые, красные тона там, где никто не привык их видеть. В глубине картины виднелся Тюильрийский сад, тонувший в золотистой дымке; мостовая казалась  окровавленной, а прохожие были намечены лишь тёмными пятнами, силуэтами,  меркнущими в ослепительном свете. На этот раз друзья, продолжая восторгаться, почувствовали некоторую тревогу, испугались за Клода: ведь такая живопись не приведет художника ни к чему хорошему. За похвалами приятелей Клод отлично различил их неодобрение; в минуту слабости, когда жюри вновь не допустило его картину в Салон, он скорбно воскликнул:

- Всё ясно! Возврата нет: Я так и подохну!

 

Продолжение »