Мечтательность и создание Фауста Гёте по И.С. Тургеневу

Жизнь каждого народа можно сравнить с жизнью отдельного человека, с той только разницей, что народ, как природа, способен вечно возрождаться. Каждый человек в молодости своей пережил эпоху гениальности, восторженной самонадеянности, дружеских сходок и кружков. Сбросив иго преданий, схоластики и вообще всякого авторитета, всего, что приходит к нему извне, он ждёт спасения от самого себя; он верит в непосредственную силу своей натуры и преклоняется пред природой, как перед идеалом непосредственной красоты.

Он становится центром окружающего мира; он (сам не сознавая своего добродушного эгоизма) не предается ничему; он всё заставляет себе предаваться; он живет сердцем, но одиноким, своим, не чужим сердцем, даже в любви, о которой он так много мечтает; он романтик, - романтизм есть не что иное, как апофеоза личности. Он готов толковать об обществе, об общественных вопросах, о науке; но общество, так же как и наука, существует для него - не он для них. Такая эпоха теорий, не условленных действительностью, а потому и не желающих применения, мечтательных и неопределённых порывов, избытка сил, которые собираются низвергнуть горы, а пока не хотят или не могут пошевельнуть соломинку, - такая эпоха необходимо повторяется в развитии каждого: но только тот из нас действительно заслуживает названий человека, кто сумеет выйти из этого волшебного круга и пойти далее, вперед, к своей цели.

Подобная романтическая эпоха настала для Германии во время юности Гёте. Появилось множество так называемых гениальных молодых людей; молодость, непосредственность, природа, самобытность - эти слова звучали в устах у каждого; никому бы в голову не пришло тогда написать Разбойников - потому что всякого занимали только собственные радости и страдания, - но многие надеялись попасть прямо в Шекспиры: в то время Виланд и Эшенбург познакомили с ним Германию и их переводы жадно поглощались читателями. Любовь к Шекспиру пробудила любовь к средним векам, к которым можно чувствовать влечение только тогда, когда в действительности народ вполне от них отторгнулся; а это отторжение совершилось в Германии довольно поздно. Движение умов во Франции - Вольтер, Руссо, энциклопедисты - все, что так глубоко, так сильно потрясло потом весь мир, в то время находило весьма мало сочувствия в Германии, и ландграфы преспокойно продолжали продавать своих подданных англичанам, воевавшим с непокорными американцами. Вот что говорит сам Гёте в третьей части своей автобиографии:

Когда нам случалось раскрыть одну из частей энциклопедического словаря (известное издание Дидро и Даламбера), нам казалось, что мы зашли в огромную фабрику, где со всех сторон скрипят и вертятся колёса, непостижимым образом двигаются машины, и мы, не понимая цели всех этих движений, приходили в полное отчаяние... Жаркий спор французских философов с духовенством не возбуждал нашего внимания. Запрещенные, к огню присужденные книги, которые тогда делали много шума, не имели на нас никакого влияния... Природа была нашим божеством…

Эта слова Гёте относятся, правда, к кружку страсбургских его приятелей, но он был тогда самым полным представителем молодого поколения; те из его современников, которые шли по другой дороге, не оставили следа своего существования, то есть заблуждались; притом же первые произведения Гёте тотчас поразили и увлекли толпу читателей. […]

Итак, Гёте писал своего Фауста без всякого плана. Он бросал стихи на бумагу, как невольные признания мыслящего и страстного поэта-эгоиста. В его время, в то переходное, неопределённое время позволительно было поэту быть только человеком; старое общество еще не разрушилось тогда в Германии; но в нём было уже душно и тесно; новое только что начиналось; но в нём не было еще довольно твердой почвы для человека, не любящего жить одними мечтаниями; каждый немец шёл себе своим путём и либо своекорыстно, либо бессмысленно покорялся существующему порядку вещей. Посмотрите, какую жалкую роль играет народ в Фаусте! Это - народ (вспомните сцену, когда Фауст гуляет с Вагнером, и сцену в погребе Ауербаха) вроде народа на картинах Таньера и Остада; Мефистофель хочет дать Фаусту понятие о весёлом житье-бытье толпы и показывает ему полдюжину довольно глупых студентов, над которыми они вдвоем потешаются en grands seigneurs; народ, в произведении Гёте проходит перед нашими взорами не как древний хор в классической трагедии, а как хористы в новейшей опере.

Толпа представлена, как водится, объективно, даже символически (в сцене, о которой мы уже говорили, когда Фауст гуляет с Вагнером, все сословия - одно за другим парадируют перед читателем); она понята; ей отдано то, что ей следует, man lasst sie gelten, - чего ж ей более? Какое право имеет она - эта глупая толпа, возмущать величественный покой, или одинокие радости, или, наконец, одинокие страдания какой-нибудь гениальной личности? А этот бедный молодой мальчик, этот ученик, который смиренно приходит попросить советов у Фауста, - с какой аристократической, небрежной иронией потешается Гёте над ним и вообще над молодым поколением, которое не может возвыситься до гениальности, - над ограниченной толпой! Все насмешки, все сарказмы Мефистофеля падают на Фауста, как на отдельное лицо; он знает его слабую сторону. Фауст, мы уже говорили это не раз, - эгоист и заботится об одной своей особе. Да, наконец, Мефистофель далеко не сам великий сатана, он скорее мелкий бес из самых нечиновных. Мефистофель - бес каждого человека, в котором родилась рефлексия; он воплощение того отрицания, которое появляется в душе, исключительно занятой своими собственными сомнениями и недоумениями; он - бес людей одиноких и отвлеченных, людей, которых глубоко смущает какое-нибудь маленькое противоречие в их собственной жизни и которые с философическим равнодушием пройдут мимо целого семейства ремесленников, умирающих с голода. Он страшен не сам по себе: он страшен своей ежедневностью, своим влиянием на множество юношей, которые, по его милости, или, говоря без аллегорий, по милости собственной робкой и эгоистической рефлексии, не выходят из тесного кружка своего милого я. Он едок, зол и насмешлив; люди, которые, по словам Пушкина, встречаются с этим демоном, страдают; но их болезненные страдания не возбуждают нашего глубокого участия; притом сколько таких страдальцев, поносившись со своим горем, как с писаной торбой, внезапно превращаются в добрых и здоровых пошлецов!.. Да и те из них, которые до конца дней своих вянут и сохнут, как надломанная ветка, - признаемся откровенно, и те возбуждают в нас одно лишь преходящее сожаление... Повторяем, Мефистофель страшен только потому, что до сих пор его почитают страшным... Ужасен он для людей, которым собственное счастье дороже всего на свете и которые хотят в то же время понять, почему именно они счастливы... а этих людей всегда будет много, до того много, что мы, вспомнив о их количестве, готовы снова признать величие гётевского черта, с которым мы обошлись было довольно бесцеремонно. Но всё же мы должны сознаться, что мы не раз возмущали другой могучий образ, перед которым бледнел и исчезал Мефистофель, это воплощённое проявление критического начала в ограниченной сфере отдельной личности.

Итак, мы сказали, Фауст - эгоист, эгоист теоретический, самолюбивый, учёный, мечтательный эгоист. Не науку хотел он завоевать - он хотел через науку завоевать самого себя, свой покой, своё счастие.

Тургенев И.С., Фауст, трагедия. Соч. Гёте. Перевод первой и изложение второй части М. Вронченко. 1844 год. Санкт-Петербург / Собрание сочинений в 12-ти томах, Том 11, М., Государственное издательство художественной литературы, 1956 г., с. 18-20 и 26-28.


Закон трёх стадий по Огюсту Конту.