Макс Вебер: Наука как призвание и профессия [фрагменты доклада в Мюнхенском университете]

«В настоящее время отношение к научному производству как профессии обусловлено прежде всего тем, что наука вступила в такую стадию специализации, какой не знали прежде, и что это положение сохранится и впредь. Не только внешне, но и внутренне дело обстоит таким образом, что отдельный индивид может создать в области науки что-либо завершённое только при условии строжайшей специализации. Всякий раз, когда исследование  вторгается в соседнюю область, как это порой у нас бывает - у социологов  такое вторжение происходит постоянно, притом по необходимости, - у  исследователя возникает смиренное сознание, что его работа может разве что  предложить специалисту полезные постановки вопроса, которые тому при его  специальной точке зрения не так легко придут на ум, но что его собственное  исследование неизбежно должно оставаться в высшей степени несовершенным.

Только благодаря строгой специализации человеку, работающему в науке, может  быть, один-единственный раз в жизни дано ощутить во всей полноте, что вот  ему удалось нечто такое, что останется надолго. Действительно, завершённая и  дельная работа - в наши дни всегда специальная работа (автор несколько раз повторяет, но никак не доказывает этот тезис - Прим. И.Л. Викентьева). И поэтому кто не  способен однажды надеть себе, так сказать, шоры на глаза и проникнуться  мыслью, что вся его судьба зависит от того, правильно ли он делает это вот  предположение в этом месте рукописи, тот пусть не касается науки. Он никогда  не испытает того, что называют увлечением наукой. Без странного упоения,  вызывающего улыбку у всякого постороннего человека, без страсти и  убежденности в том, что «должны были пройти тысячелетия, прежде чем появился  ты, и другие тысячелетия молчаливо ждут», удастся ли тебе твоя догадка, -   без этого человек не имеет призвания к науке, и пусть он занимается чем-нибудь другим. Ибо для человека не имеет никакой цены то, что он не может делать со страстью.

Однако даже при наличии страсти, какой бы глубокой и подлинной она ни была,  ещё долго можно не получать результатов. Правда, страсть является  предварительным условием самого главного - «вдохновения».

 Сегодня среди молодёжи очень распространено представление, что наука стала чем-то вроде  арифметической задачи, что она создаётся в лабораториях или с помощью  статистических картотек одним только холодным рассудком, а не всей «душой»,  так же как «на фабрике». При этом, прежде всего следует заметить, что  рассуждающие подобным образом по большей части не знают ни того, что  происходит на фабрике, ни того, что делают в лаборатории. И там и здесь  человеку нужна идея, и притом идея верная, и только благодаря этому условию  он сможет сделать нечто полноценное. Но ведь ничего не приходит в голову по  желанию. Одним холодным расчётом ничего не достигнешь. Конечно, расчёт тоже  составляет необходимое предварительное условие. Так, например, каждый  социолог должен быть готов к тому, что ему и на старости лет, может быть,  придётся месяцами перебирать в голове десятки тысяч совершенно тривиальных  арифметических задач. Попытка же полностью переложить решение задачи на  механическую подсобную силу не проходит безнаказанно: конечный результат  часто оказывается мизерным. Но если у исследователя не возникает вполне  определённых идей о направлении его расчётов, а во время расчётов - о  значении отдельных результатов, то не получится даже и этого мизерного  итога. Идея подготавливается только на основе упорного труда. Разумеется, не  всегда. Идея дилетанта с научной точки зрения может иметь точно такое же или  даже большее значение, чем открытие специалиста. Как раз дилетантам мы  обязаны многими нашими лучшими постановками проблем и многими познаниями.

Дилетант отличается от специалиста, как сказал Гельмгольц о Роберте Майере,  только тем, что ему не хватает надёжности рабочего метода, и поэтому он  большей частью не в состоянии проверить значение внезапно возникшей догадки,  оценить её и провести в жизнь. Внезапная догадка не заменяет труда. И с  другой стороны, труд не может заменить или принудительно вызвать к жизни  такую догадку, так же как этого не может сделать страсть. Только оба  указанных момента - и именно оба вместе - ведут за собой догадку. Но  догадка появляется тогда, когда это угодно ей, а не когда это угодно нам. И  в самом деле, лучшие идеи, как показывает Иеринг, приходят на ум, когда  раскуриваешь сигару на диване, или - как с естественнонаучной точностью  рассказывает о себе Гельмгольц - во время прогулки по улице, слегка  поднимающейся в гору, или в какой-либо другой подобной ситуации, но, во  всяком случае, тогда, когда их не ждёшь, а не во время размышлений и поисков  за письменным столом. Но конечно же, догадки не пришли бы в голову, если бы  этому не предшествовали именно размышления за письменным столом и страстное  вопрошание. [...]

«Личностью» в научной сфере является только тот, кто служит лишь одному делу. И это касается не только области науки. Мы не знаем ни одного большого художника, который делал бы что-либо другое, кроме как служил делу, и только ему. Ведь даже личности такого ранга, как Гёте, если говорить о его искусстве, нанесло ущерб то обстоятельство, что он посмел превратить в творение искусства свою «жизнь». Пусть даже последнее утверждение покажется сомнительным - во всяком случае, нужно быть Гёте, чтобы позволить себе подобное, и каждый по крайней мере согласится, что даже и такому художнику, как Гёте, рождающемуся раз в тысячелетие, приходилось за это расплачиваться.  […]

Теперь всё делается с помощью технических средств и расчета. Вот это и есть интеллектуализация. Но процесс расколдовывания, происходящий в западной культуре в течение  тысячелетий, и вообще «прогресс», в котором принимает участие и наука - в  качестве звена и движущей силы, - имеют ли они смысл, выходящий за пределы  чисто практической и технической сферы? Подобные вопросы самым  принципиальным образом поставлены в произведениях Льва Толстого. Он пришёл к  ним очень своеобразным путем. Его размышления всё более сосредоточивались  вокруг вопроса, имеет ли смерть какой-либо смысл или не имеет. Ответ Льва  Толстого таков: для культурного человека - «нет». И именно потому «нет»,  что жизнь отдельного человека, жизнь цивилизованная, включенная в  бесконечный «прогресс», по её собственному внутреннему смыслу не может иметь  конца, завершения. Ибо тот, кто включён в движение прогресса, всегда  оказывается перед лицом дальнейшего прогресса. Умирающий человек не  достигнет вершины - эта вершина уходит в бесконечность. Авраам или  какой-нибудь крестьянин в прежние эпохи умирал «стар и пресытившись жизнью»,  потому что был включён в органический круговорот жизни, потому что его жизнь  по самому её смыслу и на закате его дней давала ему то, что могла дать; для  него не оставалось загадок, которые ему хотелось бы разрешить, и ему было  уже довольно того, чего он достиг.

Напротив, человек культуры, включенный в цивилизацию, постоянно  обогащающуюся идеями, знанием, проблемами, может «устать от жизни», но не  может пресытиться ею. Ибо он улавливает лишь ничтожную часть того, что вновь  и вновь рождает духовная жизнь, притом всегда что-то предварительное,  неокончательное, и поэтому для него смерть - событие, лишенное смысла. А  так как бессмысленна смерть, то бессмысленна и культурная жизнь как  таковая - ведь именно она своим бессмысленным «прогрессом» обрекает на  бессмысленность и самое смерть. В поздних романах Толстого эта мысль  составляет основное настроение его творчества. […]

 Здесь противоположность между прежним и современным пониманием науки  разительная. Вспомните удивительный образ, приведенный Платоном в начале седьмой книги «Государства», - образ людей, прикованных к пещере, чьи лица обращены к её стене, а источник света находится позади них, так что они не могут его видеть; поэтому они заняты только тенями, отбрасываемыми на стену, и пытаются объяснить их смысл. Но вот одному из них удается освободиться от цепей, он оборачивается и видит солнце. Ослеплённый, этот человек ощупью  находит себе путь и, заикаясь, рассказывает о том, что видел. Но другие  считают его безумным. Однако постепенно он учится созерцать свет, и теперь  его задача состоит в том, чтобы спуститься к людям в пещеру и вывести их к  свету. Этот человек - философ, а солнце - истина науки, которая одна не  гоняется за призраками и тенями, а стремится к истинному бытию.

Кто сегодня  так относится к науке? Сегодня как раз у молодежи появилось скорее  противоположное чувство, а именно что мыслительные построения науки  представляют собой лишённое реальности царство надуманных абстракций,  пытающихся своими иссохшими пальцами ухватить плоть и кровь действительной  жизни, но никогда не достигающих этого. И, напротив, здесь, в жизни, в том, что для Платона было игрой теней на стенах пещеры, бьётся пульс реальной действительности, всё остальное лишь безжизненные, отвлеченные тени, и ничего больше. […]

Судьба нашей эпохи с характерной для неё рационализацией и интеллектуализацией и прежде всего расколдовыванием мира заключается в том, что высшие благороднейшие ценности ушли из общественной сферы или в потустороннее царство мистической жизни, или в братскую близость  непосредственных отношений отдельных индивидов друг к другу. Не случайно наше самое высокое искусство интимно, а не монументально; не случайно сегодня только внутри узких общественных кругов, в личном общении, крайне тихо, пианиссимо, пульсирует то, что раньше буйным пожаром, пророческим духом проходило через большие общины и сплачивало их. Если мы попытаемся насильственно привить вкус к монументальному искусству и «изобретём» его, то  появится нечто столь же жалкое и безобразное, как то, что мы видели во многих памятниках последнего десятилетия. Если попытаться ввести религиозные новообразования без нового, истинного пророчества, то возникнет нечто по своему внутреннему смыслу подобное - только ещё хуже. И пророчество с кафедры создаст в конце концов только фантастические секты, но никогда не создаст подлинной общности. Кто не может мужественно вынести этой судьбы  эпохи, тому надо сказать: пусть лучше он молча, без публичной рекламы,  которую обычно создают ренегаты, а тихо и просто вернётся в широко и  милостиво открытые объятия древних церквей. Последнее сделать нетрудно. Он  должен также так или иначе принести в «жертву» интеллект - это неизбежно.

Мы не будем его порицать, если он действительно в состоянии принести такую  жертву. Ибо подобное принесение в жертву интеллекта ради безусловной  преданности религии есть всё же нечто иное в нравственном отношении, чем  попытка уклониться от обязанности быть интеллектуально добросовестным, что  бывает тогда, когда не имеют мужества дать себе ясный отчет относительно  конечной позиции, а облегчают себе выполнение этой обязанности с помощью  дряблого релятивизма. Та позиция представляется мне более высокой, чем  кафедральное пророчество, не дающее себе отчета в том, что в стенах  аудитории не имеет значения никакая добродетель, кроме одной: простой  интеллектуальной честности. Но такая честность требует от нас констатировать, что сегодня положение тех, кто ждёт новых пророков и спасителей, подобно тому положению, о котором повествуется в одном из пророчеств Исайи; речь идёт здесь о прекрасной песне эдемского сторожа времен изгнания евреев: «Кричат, мне с Сеира: сторож! сколько ночи? сторож!  сколько ночи? Сторож отвечает: приближается утро, но ещё ночь. Если вы настоятельно спрашиваете, то обратитесь, и приходите». Народ, которому это было сказано, спрашивал и ждал в течение двух тысячелетий, и мы знаем его потрясающую судьбу.

Отсюда надо извлечь урок: одной только тоской и ожиданием ничего не сделаешь, и нужно действовать по-иному - нужно  обратиться к своей работе и соответствовать «требованию дня» - как человечески, так и профессионально. А данное требование будет простым и ясным, если каждый найдет своего демона и будет послушен этому демону, ткущему нить его жизни».

Макс Вебер, Наука как призвание и профессия / Избранные произведения, М., «Прогресс», 1990 г., с. 707-735.