Не исключено, что воспоминания о собственном освоении музыки отразились на манере преподавания Густава Малера. Вот что вспоминает его ученица:
«Я была ещё полуребёнком, когда мы встретились. Он нашёл меня совершенно отупевшей, беспомощной, напуганной всем новым и непонятным, что окружало меня в театре. Меня, начинающую, Поллини (Берхард Поллини – директор оперы – Прим. И.Л. Викентьева) пригласил в гамбургский Городской театр на положение первой драматической певицы. Дебютировать я должна была в ролях Елизаветы Фиделио, валькирии.
Коллеги, режиссёры, помощники режиссёра, концертмейстеры, суфлёры, костюмеры, театральные портные разом ворвались в мою жизнь. Не было только того, кого я боялась больше всех: дирижёра. Мои товарищи изощрялись в фантастических описаниях его тиранства и педантичности. Я робко возражала, что он ничего не сможет сделать тому, кто хорошо выучит свои партии; но меня поднимали на смех: «Ведь вы ещё думаете, что четвёртная нота и есть четвёртная нота! Нет, у любого человека четверть - это одно, а у Малера - совсем другое!». Так ещё раньше, чем я узнала Густава Малера, мне уже мерещились его четвёртные ноты.
Наконец меня вызвали в театр на первую репетицию с фортепиано. Перед моим концертмейстером лежал клавир «Валькирии». Должно быть, я действительно хорошо выучила свою Брунгильду, потому что мой аккомпаниатор был доволен всем. Мы дошли до места «Мой отец, скажи мне, что с тобой!», когда дверь вдруг распахнулась от резкого толчка. Вошёл невысокий человек в сером летнем костюме, в руке у него была тёмная фетровая шляпа, а под мышкой он сжимал плохо сложенный зонтик. Его лицо, опалённое зноем, было коричневым, как у негра. Невесело и недружелюбно взглянул он на нас своими серо-голубыми, светлыми глазами. Когда концертмейстер собрался приветствовать пришедшего, тот резко прервал его. «Продолжайте!» - сказал он с досадой и при этом захлопнул дверь, но ближе не подошёл. Он стоял, готовый убежать, держась за дверную ручку. Аккомпаниатор заиграл дальше, но при этом незаметно сжал губы, и я поняла, что он хотел сказать «М». Значит, это Малер. Тогда я закрыла глаза, мои руки судорожно вцепились одна в другую, и всё моё горячее желание, вся воля слились в моем пении. Место «Смотри, Брунгильда просит» прозвучало, как плач, как по-детски робкая мольба о снисходительности, о терпении; я звала помочь мне в том отчаянии, которое за несколько дней, проведённых в театре, сменило мои юношески-смелые надежды.
В этот миг человек в дверях испугал меня, резко топнув ногой. Его шляпа полетела на пианино, зонтик вслед за нею. Словами: «Спасибо, вы мне больше не нужны!» - он поднял с места концертмейстера и с явным нетерпением стал ждать его ухода. Несчастный не сразу отыскал свою шляпу; тем временем его преемник молча сидел за фортепиано, злой, в устрашающе-вежливом ожидании. Наконец, шляпа вместе со своим хозяином была за дверью. Последние отголоски нетерпения ещё слышны были в первых звуках, которые взял мой новый аккомпаниатор. И вот со словами: «Ещё раз сначала!» - Густав Малер вошёл в мою жизнь.
Первое, что внушил своим поведением Густав Малер, было чувство спасительного доверия, свободного от всех раздумий и опасений. И это чувство полнейшей безопасности пришло ко мне сразу, в первый же час, который мы провели вместе.
Театр и его сутолока поразили и напугали меня. Для меня было ново и странно, как люди обращаются там друг с другом. Меня удивлял прямой, открытый характер, преувеличенность их чувств, их откровенность и в то же время неискренний, деланный тон, их неуравновешенность, изменчивость их суждений, всегда зависящих от внешних обстоятельств. Я была словно на чужбине и чувствовала себя до глубины души одинокой и заброшенной. И вот один человек сразу заговорил со мной приветливо и мягко, человек, которого мне следовало больше всего бояться: дирижёр с какими-то необыкновенными четвёртными нотами. Он заставил меня ещё раз спеть «Хой-о-то-хо!» - и ничего мне не сказал; потом ещё два-три места после ухода Фрики - и опять промолчал. Затем шло «Смотри, Брунгильда просит», и тут моему самообладанию пришёл конец. Я положила голову на пианино и начала плакать. Несколько мгновений он сидел, в смущении кусая нижнюю губу, потом вдруг страшно закричал на меня. Ужас, написанный на моём лице, был, вероятно, до того комичен, что он внезапно весь затрясся от смеха. Сунув руки в карманы брюк, он бегал по комнате, как сумасшедший. Потом спокойно сел, протёр свои очки, и тогда я узнала из его серьёзных, добрых слов, что отлично сделала своё дело и что до сих пор у меня не было никаких оснований огорчаться. Но потом он снова перешёл на крик: «А реветь Вам надо будет тогда, когда станете небрежной и расхлябанной, как всё здесь, в театре. Только тут уж никто не ревёт!»
Однако я уже знала, что его глаза могут блестеть не только угрожающе, и это делало меня общительной и доверчивой. Высказав всё, что лежало у меня на душе, я больше не чувствовала себя одинокой. То обстоятельство, что в первые годы моей сценической карьеры мне помогал Малер, оказало благотворное влияние на всю мою жизнь, и по мере того, как я росла и становилась зрелой, я всё яснее понимала это. […]
«Точность - душа работы артиста», - говорил мне тогда, на первой репетиции, Малер, и теперь я знаю, что это изречение было благословением всей моей жизни. Когда Малер познакомил меня со своими пресловутыми длительностями нот, я тотчас же поняла: этим он указывает новые пути к правильному звучанию и правильному воплощению образа, к осмысленной манере исполнения - ко всему, что не могло ещё появиться у меня само собой, как бы вылившись изнутри. Благодаря Малеру самая ничтожная нота приобретала важность и становилась силой, помогающей мне в моей трудной задаче; кроме того, он учил меня придавать каждой паузе такое же значение, как и спетым нотам. Разумеется, для меня было тогда немыслимо, чтобы сама сила внутреннего переживания определяла необходимую и естественную длительность паузы, но Малер, который знал и понимал это, находил средства уберечь меня от бессмыслицы, - насколько это было возможно при моей юношеской неопытности. Так, он никогда не позволял мне произвольно выдерживать ферматы - этот пробный камень одарённости и вкуса в музыкальном исполнении и в пении - и совершенно точно определял их длительность. Обычно начинающие вообще не знают, что делать с паузами, а таким способом они скорее справляются с этим требованием, которое предъявляет к ним поэзия и музыка. К тому же им приходится считать про себя, а это оживляет их лица, и они уже не стоят, выражая всем своим видом только робкий вопрос: «Что делать дальше? Вступить или подождать ещё?» Сперва Малер за несколько плодотворных, основательных репетиций - у фортепиано сам прошёл со мною мою партию. При этом он много рассказывал мне о Рихарде Вагнере и настойчиво советовал углубиться в его литературные сочинения.
Ещё прежде чем я смогла достать их себе, он прислал мне книги на дом с любезной сопроводительной запиской. «Только что я иду мимо книжного магазина - и вижу на витрине сочинения Вагнера. Я чуть не рассмеялся невольно, настолько a propos это случилось! Артистка должна иметь эти произведения и все снова и снова их перечитывать, вникать в них. Не окажете ли Вы мне удовольствие принять от меня эти книги? Поскольку мне выпало счастье вводить Вас в другую область вагнеровского духа, то эта книга станет для меня желанным союзником, - или, скорее, благодаря ей Вы вполне сможете обойтись без меня (хотя, надеюсь, что она все же не сделает меня совершенно лишним)».
Так он писал мне, направляя мои взоры к более высоким целям, ибо хотел предохранить меня от печальной односторонности, от довольства внешними успехами, от пустой и рассеянной актёрской жизни, которая утомительно и монотонно движется в узком кругу суетной борьбы, честолюбивых надежд и горьких разочарований, уберечь от равнодушия ко всему, что есть ещё прекрасного на свете, от ослепления театром, которое ничего не оставляет от человека и лишает его опоры, едва лишь театр выпустит его из-под своего обаяния».
Анна Бар-Мильденбург, Воспоминания, в Сб.: Густав Малер: Письма. Воспоминания / Сост.: И.А. Барсова, М., «Музыка», 1968 г., с. 362-365.